Весельчак
Весельчак




В зеленоватую воду моря брошена— как желтый лоскут атласа — маленькая песчаная отмель; перед нею — на гаг — безбрежная стеклянная гладь, сзади нее — полоса ослепительно светлой воды, дальше — низенькие медные холмы берега, на холмах убогая поросль каких-то безымянных прутьев, а еще дальше, среди горячих песков,— грязные пятна строений рыбного завода. День такой яркий, что даже отсюда, с отмели, видно, как там, за версту, на холмах, сверкает серебряными искрами рыбья чешуя. Жарко — точно в бане; чайки, разморенные зноем, похожи на куриц; они бродят по отмели, раскрыв клювы, лениво распустив кривые крылья, и лишь изредка хрипло вскрикивают, задыхаясь. Едва слышно шумит и плещется вода, облизывая отмель низенькими, в четверть аршина, волнишками. Тихо, точно после великого несчастия, тихо и пусто. Изнывая от жары, на влажном песке растянулся, закрыв белесые глаза, сергачский человек Баринов, он ворчит, дремотно поучая меня: — В думах моих я все земли прошел, все моря переплыл; в думах моих я все грехи изведал... Я слушаю и не верю ему,— он человек робкий, на людях ведет себя подхалимом, а когда говорит с приказчиком завода, то у него дрожат ноги и голос ласково взвизгивает. Он мужчина ленивый, как буйвол, неустанно рассуждающий и чрезвычайно волосат; его плоское курносое лицо — в шерстяной маске песочного цвета, из широких, точно у верблюда, ноздрей торчат рыжие шерстинки, из ушей — тоже, голая, медная от загара грудь заросла, как у медведя, даже на суставах пальцев растут густые кустики волос. Ноги у него кривые, портновские, руки — длинны и толсты, как ноги; ему, должно быть, очень удобно ходить на четвереньках. Но это очень добродушный, очень смирный зверь; когда товарищи бьют его за лень и ротозейство, он, перекатываясь бочонком под ногами у них, только просит» не сердясь и не жалуясь: — Да будя, братцы, будя! Ну, побили, ну и ладно... Его лысая голова туго повязана красным; издали кажется, что череп его лишен кожи. — А в жизни я—пустой человек,— справедливо говорит он, не интересуясь, слушаю ли я его.— Пустой, как бубен, ударят —отвечаю, не трогают — молчу... Он как будто бредит, я тоже в полусне. Над нами очень синее небо, вокруг — зеленоватое море, как будто и под нами небо. А мы, на атласном куске отмели, висим в бездонной пустоте, точно па самолете-ковре. Но ковер-самолет неподвижен. И в душе тоже всё неподвижно. Версты за полторы впереди такая же отмель, как наша; ее было бы не видно в массе расплавленного, горячо сверкающего стекла, но по ней ходит темная фигура, будто плавая в воздухе. Это — наш третий товарищ, какой-то восточный человек, перс или армянин из Персии, его зовут Изет. По-русски он почти не говорит, но прекрасно понимает всё, что ему приказывают,— очень удобный человек. Нас, троих, послали с завода на отмель, чтобы снять с нее оставленные утром снасти, но Баринову и мне лень было ехать так далеко по жаре, мы залегли на ближайшую к берегу мель, а Изету приказали ехать за снастью; послушный, как смирная лошадь, он поехал. — Мне сорок пять годов минуло,— бредит Баринов, потягиваясь,— я столько всякой всячины видал, что иному губернатору и то хватит. А спроси меня — к чему все? Так я тебе этого не скажу. Томаша одна. А ты говоришь — народ... Не на тем остановиться глазу в этой сверкающей пустоте; мозг растекается в ней, точно клок белой пены на теплой воде моря. И думать не о чем. Баринов? То, что он говорит, я уже слышал от него и от других. Все эти размышления о жизни только мертвят ее, вызывая в сердце досаду и тоску. Если, закрыв глаза, пролежать несколько минут неподвижно, то в каждом мускуле тела, в каждой точке его, начинаешь чувствовать неприятное расширение, таяние и как будто погружаешься в горячую бездонную пропасть. Так, должно быть, чувствует себя маленький кусочек крутого теста, брошенный в котел нагретой воды. Надув седые щеки, противно кричит старая чайка, две подруги косятся на нее злыми глазами и, тяжело расправив крылья, медленно летят в море,— их отражения влачатся по воде, как два лоскута шёлка. Там, в воздухе, над водою возится толстый, круглый Изет, подталкивая к лодке бочку. — У нас, на селе, был писарь Колобашкин,— рассказывает Баринов сам себе,— добрый человек, хоша заливной пьяница, Так он, бывало, говорил: «Надобно жить всем одинаково. Порите, говорит, мужики, друг друга чаще, когда все перепоретесь и будет вам друг дружку стыдно, начнете вы дружнее жить. Надо, говорит, всем в одном жить, хоть в стыде, лишь бы единодушно. А когда всякая крупинка сама по себе—каши не сваришь». Гляди-ка, кто идет? Он смотрит на берег, приложив ко лбу мохнатую лапу,— вдоль берега ходит, качается у самой воды какой-то человек и гасит ногами искры рыбьей чешуи. — Броду ищет. Крикни ему, правее бы шел, там гряда... Я молчу, не хочется кричать; молчит и Баринов. Становится все жарче; теплый, крепко соленый воздух тяжел и влажен, трудно дышать. На губах — соль, хочется пить, а баклажка с простой водою в лодке. В море, у самой отмели, поблескивают серебряные сельди, они кажутся отражениями бескрылых птиц, плавающих в воздухе, невольно смотришь вверх, где, в синем зное, остановилось и плавится солнце. Человек нашел путь к нам — песчаную гриву, намытую весенними бурями; эта грива изогнулась, как французское S, ее нижний конец — островок, на котором мы лежим. В самом низком месте воды над нею — только под мышки. — Не наш,— говорит Баринов. Я верю ему, зрение у него морское. Человек вошел в воду и медленно двигается вперед, подняв локти, уходя всё глубже с каждым шагом, смешно расталкивая воду животом. — Персюк,— решает Баринов, Я вижу над водой темное бритое лицо, серые, коротко подстриженные усы, белые зубы, обнаженные улыбкой. На голове человека круглая валяная шапка, похожая на глиняный горшок, на плече у него висят синие штаны. Куртка тоже синяя, -а под нею белая рубаха, раскрытая на груди. Вода становится ниже, из нее вырастают медные ноги, блестя на солнце. — Здырясты! —еще издали кричит он, многократно кивая круглой головою. — Веселый,— заметил Баринов, улыбаясь.— Персюки - все эдакие, веселый народ, добряк. Глупые довольно, глупее ребенка. Обмануть персюка — легче всего! Человек вышел на мель, надел штаны, сдвинул шапку на затылок, обнаружив синий бритый лоб, и пошел к нам, вскрикивая: — Здырясты, здырясты! Он сухой, тощий, его черное лицо сплошь исписано мелкими морщинами, среди них весело сверкают в синеватых белках золотистые зрачки, глаза большие, миндалинами. Молодой он, должно быть, был очень красив. Гибко подогнув длинные ноги, он ловко присел на корточки, спрашивая: — Табака иесть? Вынул из-за пазухи пахучий кисет, черную трубку и протянул Баринову. Тот благосклонно принял угощение и, туго набивая трубку волокнистым, влажным табаком, заговорил: — Зачем пришла перса? Человек посмотрел, как Баринов тискает табак большим пальцем, усмехнулся и отнял у него трубку. — Не будит кури! Выковырял ком табаку и, снова набив трубку, подал Баринову. — Так будит. — Перса работа нанялась? — Работа,— кивнул головою гость.— Работа будит - чик! — Я говорю — веселый,— сказал Баринов, тоже усмехаясь. А перс посмотрел в море, где Изет возился у лодки, и, протянув туда руку, спросил: — Это — какой? — Ваша, вроде тебя. — Наша,— не то согласился, не то переспросил перс. — Изет зовут. Перс отрицательно мотнул головой. — Ему зовут Хасан. — Ну, как хошь. — Дыруг моя... — Друг? Так. Баринов усердно и неумело курил, заглатывая целые облака дыма и выпуская их длинной синей струею. Перс, улыбаясь, смотрел на него, тихонько напевал странную песню и зачем-то сгибал и разгибал правую руку. Тишина вокруг всё уплотнялась. — Сладкий табак, а крепок,— пробормотал Баринов, глядя на меня осовелыми глазами.— Индо в голову ударило... Он опрокинулся на спину и закрыл глаза. Несколько минут перс сидел неподвижно, точно уснув, только в его прищуренных глазах светились золотые искорки. Потом он сморщился, крепко вытер лицо свое ладонями, сложив их в пригоршни, посмотрел на ладони, точно в книгу, пошевелил губами и снова вытер лицо. И вдруг, закинув голову, выгнув кадык, он завыл негромко, но очень высоким, почти женским голосом: — Ай, яй, яй-ай-и! — Эк тебя прорвало,— дремотно сказал Баринов, перевернувшись спиной к солнцу, а перс, обняв колени руками, покачивался и выл, наполняя тишину тонким воплем. Там, на отмели, Изет, стоя по колени в воде, сталкивал лодку с песка,— когда перс завыл, он взмахнул рукою и, выпрямившись, стал из-под локтя смотреть в нашу сторону. Перс толкнул меня плечом, говоря: — Слышаит! И, оскалив зубы, весело добавил: — Ему будет — чик! — Что такое чик? — Такой,— сказал перс, закатил глаза под лоб и всхрапнул, как лошадь. Это было смешно. Изет постоял, посмотрел, столкнул лодку, не торопясь, влез в нее с кормы,— стало видно, как лодка закачалась на гладкой воде, неотделимой от воздуха. А перс, прищурив глаза, снова тихонько запел воющую песнь; пел он горлом, с неожиданными повышениями до визга, странно захлебываясь звуком, капризна прерывая его ленивое течение. Эта песня еще более усугубляла знойную тоску пустого дня; ничему не мешая, ничего не будя, звуки и слова, чуждые мне, плыли, кап стая мелкой рыбы. Казалось, что песня давно уже звучит в тишине, всегда звучала в ней,— мелодия ее была неуловима и ускользала из памяти, не поддаваясь усилиям схватить ее. В светлой пустоте дергалась лодка, точно неуклюжая рыба с тонкими длинными плавниками; Изет едва греб, медленно опуская и поднимая весла. — Что ты поешь, о чем?—спросил я перса, когда мне надоело слушать его вой. Он тотчас же замолчал, оскалил зубы и охотно начал рассказывать: — Такой веселы пэсня — тасниф, наша зовут, тасниф! Но слов у него не хватило, он закрыл глаза, закачался и снова начал вопить: Ай-яй-яй-ай-и! Минэ нады иэхать Фарсиста-ан! Прервал пение, подмигнул мне и заговорил: — Нады, не нады, кто знайт? Алла знайт, человечка нэт знайт! Молодой баба остался дома, другой муж взял — не взял,— кто знайт? Скажи, добрый Джин, который моя друг, жены новый муж? Так поем тасниф. Шайтан шутит — человечка плачит... Баринов пошевелился и сказал осуждающим тоном: — У них все песни про баб, больше ничего не знают, псы... А перс всё говорил, весело и бойко поблескивая глазами, путая незнакомые мне слова с изломанными русскими. — Нады иэхать Фарсистан,— не нады иэхать? Буду пить вино, буду обмануть дыруга и все люди,— такой тасниф! Дома человечка — умны, дорога — глупы! Он засмеялся, крепко потирая руки, и вдруг, потемнев, задумался, замер, глядя в сверкающее зеркало моря. И я задумался, слагая его смешные слова в незатейливую песню. Я хочу делать хорошие дела... Ах, надо ехать в Фарсистан! Скажи, мой добрый Джин, Сколько беды и зла Готовит мне шайтан? У меня молодая жена... Люблю се мягкие колени! А мне надо ехать в Фарсистан! Скажи, добрый Джин, С кем жена мне изменит? У меня есть два друга,— Скутно мне без них станет! Мне ведь надо ехать в Фарсистан. Скажи, добрый Джин, Который друг меня обманет? Ах, я человек смирный, А дорога мне не знакома... Как тут ехать в Фарсистан? Скажи, добрый Джин,— Не умнее ли буду я дома? А не послать ли к шайтану Дела, друзей к жену? Не надо ехать в Фарсистан! Лучше я сам всех обману, А потом — напьюсь пьяный... Лодка подвинулась близко к мели, я вижу круглое, красное лицо угрюмого Изета, он сидит прямо, гребет не сгибая спины. Перс гибко встал на наги, пощупал рукою пазуху и легко пошел навстречу лодке. — Ну, надо и нам садиться да ехать,— сказал Баринов, потягиваясь так, что у него захрустели сухожилия.— А то погодим, пускай дружки поговорят... Изет выпрыгнул из лодки в воду и потел на берег, изогнувшись, спрятав руки за спину, а перс вдруг присел на корточки. Тогда Изет, остановясь на секунду, поправил шапку, провел ладонью по лицу и, стряхнув с нее пот, тоже смешно подогнул колени. — Эй, эй, дьяволы! — испуганно заорал Баринов, вскакивая на ноги, и торопливо бросил мне: — Драться хотят, негодяи! Эй, вы,— нельзя! Они ведь ножами! Да, в руках друзей, точно живые сельди, сверкали длинные тонкие ножи. Присев на корточки, напоминая тетеревей на току, они переступали с ноги на ногу, подпрыгивали, а Баринов, оглядываясь, тревожно бормотал: — Эх, палки нет — палкой бы их по башкам. Вдруг перс быстро сунулся всем телом вперед, а Изет крякнул, размахнул руками и упал на спину. — Куда? Зарежут!—крикнул Баринов, когда я побежал к лодке. Стоя на коленях, перс совал левой рукою нож в песок — сунет, вытащит и, вытерев лезвие полою куртки, снова сунет. — Что ты сделал? — спросил я. Он ответил, оскалив зубы, гладя нож пальцами: — Мы ему, собаку, давно искал. По правой руке его из-под рукава стекали алые струйки крови, кровь тяжелыми каплями падала на песок и исчезала, оставляя за собою ржавые пятна. Изет лежал на спине, спустив ноги в воду, плотно прижавшись щекою к влажному песку. Лицо у него побурело, тусклые глаза пристально смотрели на разжатый кулак откинутой руки и на нож около нее. Пальцы другой руки вцепились в песок, а толстые губы сердито надуты. — Серсэ нашол,— сказал перс, подмигнув мне.— Чик! Баринов осторожно, стороной, подобрался к лодке, влез в нее и закричал мне: — Едем, чёрт! Когда я, столкнув лодку, сел на весла, он, перевалившись на корму, начал злобно орать: — Погоди, свинья, вот мы сейчас тебя, злодея... Перс, стоя на коленях, весело кивал нам головой и вдруг звонко крикнул: — Прочай! Стянул с плеч куртку, рубаху и обнаружил длинную руку, красную по плечо,— она так ярко загорелась на солнце, точно была выкована из металла цвета крови. А всё кругом — снова как сон.