К 130 летию со дня рождения Максима ГОРЬКОГО
К 130 летию со дня рождения Максима ГОРЬКОГО



Сколько юбилеев, сколько памятных дат в первом весеннем месяце! И это прекрасный повод познакомить наших читателей с яркими, самобытными произведениями замечательных писателей и художников! Максим Горький

Из рассказов о детстве

"Когда мне было лет девять-десять, у меня был враг Васька Ключарев, ровесник мой, сын чиновника, замечательно храбрый кулачный боец, сухонький, но гибкий, как стальной прут. Я с ним дрался при каждой встрече, мы бились до крови, до слез, но плакали не столько от боли, как от горя: ни тому, ни другому не давалась победа. Изобьем друг друга и, обессиленные, разойдемся, обливаясь постыдными слезами, а при новой встрече – снова бой, и снова нет победы! Целую зиму жил я мечтой поколотить Ключарева так, чтобы он признал меня победителем; он, конечно, жил такой же мечтой, и оба мы ненавидели друг друга жестоко, как дети. На пасхальной неделе я встретил Ключарева в Прядильном переулке, знаменитом не просыхавшей в нем все лето грязной трясиной, в которой, говорили, лошадь утонула. По одной стороне переулка во всю длину его тянулись заборы садов, на другой стояли неказистые домики, перед ними проложены были деревянные мостки, и вот по этим мосткам наступает на меня празднично одетый Ключарев. Бросился он, но, поскользнувшись, упал, и руки его, почти до локтей, воткнулись в грязь. Я помог ему встать на ноги, он отшатнулся от меня и, глядя на запачканные рукавчики рубахи, сказал с кривенькой усмешкой: – Высекут. – Ну? – Высекут, – повторил он, вздохнув, и спросил: – Тебя кто сечет? – Дед. – Меня – отец. Я подумал, что и отец тоже, наверное, больно сечет, и мне захотелось утешить врага. – Пасха, – сказал я. – Может, не высекут. Но Ключарев безнадежно покачал головой. Тогда я предложил ему вымыть рукавчики. Он согласился не сразу и молча. Одним своим концом переулок упирался в неглубокий овраг, на дне его стояла лужа, ее именовали: Дюков пруд. Ключарев снял рубашку, я залез по колени в пруд и начал смывать грязь с нее. День был хмуренький, холодный, враг мой вздрагивал и очень грустными глазами смотрел, как смело я терзаю его рубашку. Когда из темно-коричневой она вся сделалась желтой, он тихонько сказал: – Все равно видно, что грязная. Подумав, решили высушить рубашку. Я в то время уже начал покуривать замечательные папиросы "Персичан", три копейки десяток, у меня в кармане были серные спички. Вылезли из оврага; на пустыре, в развалинах давно сгоревшей кузницы развели небольшой костер и занялись сушкой рубахи. Молчали. О чем говорить с врагом? От дыма рубашка стала черной. В двух местах мы ее прожгли: немножко – рукав и дыру на спине. Это уж было смешно. Мы и посмеялись, конечно, не очень весело. Ключарев, с трудом наклеив на себя рубашку, все-таки еще сырую, вымазал острое лицо свое копотью и хмуро сказал: – Я пойду домой. Драться сегодня уж не будем. Ушел. Жалко мне было его. И, честно говоря, в тот день я бы с удовольствием подставил свою спину под розги его отца. Через несколько дней я, снова встретив врага, спросил: – Пороли? – Не твое дело, – сказал он, сжимая кулаки. – Становись, давай! Дрались, кажется, более ожесточенно, чем раньше, а все-таки безуспешно. Прислонясь к забору, высмаркивая кровь из разбитого носа, враг сказал мне: – Ты стал сильнее. – Ты – тоже. – ответил я, сидя на тумбе; у меня затек глаз и была разбита губа. Мы разошлись, обменявшись этими словами, в которых прозвучала не только горестная зависть, но, может быть, было скрыто взаимное уважение, смутное сознание того, что мы не только враги, но и учителя друг друга. После этого мы еще дрались два-три раза, но так и не узнали, кто из нас победитель, кто побежденный, ибо мы никогда не рассуждали о том, кому досталось больше и больней. В августе, после двухдневного ливня, я застиг Ключарева в овраге, на задворках Полевой улицы, он сидел на повалившемся заборе, подпирая челюсти ладонями, и, когда он поднял лицо, стало видно, что веки его смелых глаз красны и опухли. – Я не хочу драться, – сказал он. – Боишься? – спросил я, чтоб раздразнить его, но он ответил: – У меня сестра умерла. Это бы – ничего, она маленькая, младенец, а есть хуже: меня в кадетский корпус отдают. Для меня кадетский корпус, огромное здание в Кремле, только тем отличался от арестантских рот, тоже огромных, что корпус был белый, а роты окрашены в неприятную желтую краску. Все большие дома казались враждебными мне, маленькому человечку, я подозревал, что в них пряталась скука, от которой могут лопнуть глаза. Мне стало жалко врага за то, что его хотят загнать в скуку. Я присел рядом с ним и сказал: – А ты убеги. Но он встал и первый раз миролюбиво протянул мне боевую ручонку свою, силу которой мое тело многократно испытало. – Прощай, брат, – сказал он негромко, глядя не на меня, а в сторону, но я видел, что губы его дрожали. Очень не хотелось мне сказать ему: "Прощай!" Но, разумеется, сказал. Долго, с грустью смотрел, как медленно, нехотя, любимый враг мой поднимается из оврага по размокшей, скользкой тропе. И долго после того скучно и пусто мне было жить без врага."