Убийцы
Убийцы




Преступность - возрастает; убийства становятся всё более часты, совершаются хладнокровнее и приобретают странный, вычурный характер. В современных убийствах наблюдается что-то надуманное, показное; как будто убийцы видят себя спортсменами, стремятся установить фантастические рекорды холодной жестокости; если один разрезает труп убитого на шесть кусков, то другой режет его на двенадцать. Нет сомнения в том, что развитию преступности в сильной степени способствуют газеты, навязчиво и ярко расписывая, раскрашивая убийства и тем создавая из убийцы - героя, из преступления - подвиг. Обнаруживая острый интерес к преступнику и полное равнодушие к его жертве, газеты больше всего говорят о ловкости убийцы, о его хитрости и смелости. На той же медной трубе сенсации играют и господа авторы так называемых «детективных» романов, которые правильнее именовать дефективными романами. Этим двум влияниям успешно помогает кинематограф: воспроизводя на экране картины преступлений, он возбуждает зоологические эмоции одних людей, развращает воображение других и, наконец притупляет у третьих чувство отвращения к фактам преступности. Всё это делается для того только, чтоб развлечь людей, которым живётся скучно. Вполне допустимо, что кинематограф увеличивает и даже углубляет серую скуку жизни тех людей, которые, как барабаны, пусты внутри и звучат, лишь получив удар извне. И несомненно, что возрастает количество людей, желающих быть замеченными. Я склонен думать, что для многих преступление становится путём к славе, а для некоторых даже развлечением простым, легко доступным и поощряемым потому, что можно поощрять и порицанием, если к порицанию присоединить удивление. А простота, - да что же может быть проще и глупее убийства человеком человека в наши дни, после того, как на полях Франции уничтожены - чего ради? - миллионы европейцев, ценнейших людей нашей планеты? Если идиот разрежет ближнего на куски и пожрёт его, об идиоте целый месяц будут говорить и писать как о человеке исключительном, замечательном, но о том, что хирург Оппель трижды, приёмом массажа сердца, воскрешал людей, умерших на операционном столе, об этом не знают и не пишут. В этом противопоставлении извращений социального быта чудесам науки скрыта тема огромной важности. Непонятно, почему до сей поры ни один из честных европейских умов не развернул эту тему во всей её широте и глубине? Этот ум мог бы осветить и уничтожить одно из роковых недоразумений современности; он показал бы, как тяжело и уродливо ложится на всё то, что мы называем «культурой», мрачная и тревожная тень естественного недовольства цивилизацией. Убийцы всегда вызывали у меня ощущение воплощённой глупости. И как бы чисто ни был одет убийца, он всегда возбуждает подозрение в его физической чистоплотности. Первый убийца, встреченный мною, жил в Казани, на окраине города, в Задней Мокрой улице; его звали - Назар. Старик шестидесяти семи лет, высокий, сутулый, с большим, плоским лицом, в огромной белой бороде, с широким раздавленным носом и длинными, до коленных чашек, руками, он отдалённо напоминал обезьяну, но голубые, жиденькие глазки его светились детски ясно, и в языке, в словах было что-то детское, шепелявое, мягкое. В молодости он был пастухом и уличён в скотоложстве; над ним издевались и особенно сильно - семья его дяди. В день апостолов Петра и Павла он вырезал всю эту семью отточенным обломком косы; дядю: - Не позволяй смеяться! брата и жену его: - Не смейтесь! племянницу свою, девяти лет: - Чтобы молчала! и батрака-рабочего: - Просто, под руку попал. Так он сам рассказывал мне и приятелю моему - студенту Грейману; рассказывал, улыбаясь улыбкой человека, который вспоминает самое крупное и удачное дело своей жизни. За это дело он был бит кнутом и получил двадцать лет каторги; бежал из рудника, через три месяца добровольно вернулся на работы, снова был наказан кнутом и ему «набавили срок». - Начальники жалели меня за простоту души, - говорил он. За «хорошее поведение» ему дважды уменьшали кару, но в общем он работал двадцать три года, затем долго жил в Сибири поселенцем. В Казани он собирал тряпки, кости, старое железо и, продавая это, зарабатывал 25-40 копеек в день. Питался только чаем и пшеничным хлебом; хлеба съедал по три, по четыре фунта в день, чай пил трижды в сутки, нестерпимо горячий и каждый раз стаканов по десяти. По субботам парился в бане до обмороков. Хромал, болела правая нога. Задирая штанину, показывал Грейману синюю опухоль на колене и просил: - Ну-ка, чёрненький, погляди, чего она? Грейман, юрист, брезгливо морщился, говорил, что он - не доктор, старик настаивал: - А ты погляди! Докторам, знахарям я не верю, а тебе - верю! Пускай ты - жид, да у тебя привычка хороша, всегда ты правду говоришь; что ни скажешь - правда! Греймана изумлял этот человек до болезненного раздражения, почти до ужаса. Органическое отвращение еврея к убийству и крови отталкивало его от Назара, а юношеское наше стремление «понять человека» влекло нас к старику. Мы спрашивали: - Как ты, такой простой, мог убивать? Он важно отвечал нам: - Про это - не расскажешь. Это - дело не моё, бесово дело. Я тогда молодой юнош был, вроде вас. А прост я - от старости. И поучал: - Молодость, ребятки, срок опасный. От молодости праведный Адам в раю погиб через суку Еву. В то время я был мальчишкой семнадцати, шестнадцати лет и, разумеется, старик удивлял меня; более того: хорошо помню, что я находил нечто лестное для себя в знакомстве с необыкновенным человеком, с убийцей. Но также хорошо помню, что меня возмущала важность тона, которым старик говорил о себе и о преступлении - самом значительном поступке за всю свою жизнь. Самодовольно поглаживая бороду опухшей, багровой рукою, он рассказывал: - В те поры нашему брату особый парад был: вывозили нас на базарную площадь, да там, на чёрном эшафоте, которых кнутом били, которых просто показывали народу: гляди, народ, каковы есть злодеи! Начальство, начальник грамоту читал... О жизни на каторге Назар говорил равнодушно: - Житьё там, с непривычки, трудное. Я никогда не слышал, чтобы он жаловался на страдания, а к людям он относился благодушно и беззлобно, как существо высшего порядка. Кажется, именно из его уст я впервые услыхал характерно русские слова: - До греха я жил, как тень, а - ушиб меня бес, тут я и себе и людям стал приметен... Тогда я, конечно, не мог понять смысла этих слов, но они хорошо укрепились в моей памяти, а впоследствии другие встречи, иные люди и русская литература неоднократно подновляли и подчёркивали жалкую, уродливую мысль, заключённую в этих словах. Теперь мне кажется, что именно наши расспросы будили в старике гордость его собою, наше любопытство возвышало убийцу в его глазах. Совершенно бесспорно, что болтовня газет, сенсационные уголовные романы, фильмы кинематографа, изображающие ловкость и смелость убийц, развивая в нервозной и жадной до сенсации городской массе болезненное любопытство к преступникам, способствует росту преступлений; на это указывают и учёные криминалисты. Также бесспорно, что все эти сенсации внушают убийцам самодовольное сознание своей исключительности. Известно, что человек, чувствуя себя центром внимания ближних, уродливо распухает и кажется сам себе значительнее, больше, чем он есть на самом деле. Мы слишком часто надуваем человека нашим любопытством; возможно, что отчасти поэтому наши политические и иные герои так недолговечны и так легко лопаются. И поэтому же мы, в нашем стремлении создать хотя бы маленького героя, так часто создаём большого дурака. Газеты, в погоне за сенсациями, несомненно, притупляют органическое отвращение даже здоровых людей к убийцам и убийствам. Этим притуплением естественного чувства объясняется неестественный, ужасающий своим равнодушием цинизм, с которым люди смотрят на смертную казнь, как на спектакль театра «Гран Гиньоль». Кстати: существование и успех этого театра явно указывает на то, что люди, которым скучно жить, в своём желании развлечься уже не брезгуют болезненным желанием ужаснуться. В этом есть нечто поразительно уродливое: ведь ужаснее современной нам действительности ничего невозможно выдумать, однако люди идут любоваться ужасами, выдуманными грубо, искусственно и совершенно чуждыми действительному искусству сцены. Зло потому так резко бросается нам в глаза, что мы сами подчёркиваем его; наше внимание фиксируется, главным образом и всего охотнее, на явлениях отрицательного характера, - это моё давнее и непоколебимое убеждение. С течением времени убеждение это укрепляется тем, что люди становятся всё менее гуманными, более равнодушными друг к другу. Убеждение это не может поколебать тот изумительный факт, что жители города Ном были спасены от смерти не подобными им людями, а - собакой. Хуже всего то, что мы фиксируем зло не из органического отвращения к нему, не по мотивам физиологической эстетики, по лишь по силе какого-то дрянненького и, в сущности, преступного любопытства. И, конечно, по внушению фарисейства. В нашем отношении к преступному и злому всего меньше - чувства самосохранения. Я особенно подчёркиваю отсутствие этого чувства, но совершенно не могу понять, как это совмещается с нашим эгоизмом, рост которого принимает всё более уродливые, чудовищные формы и размеры. Было бы разумнее и гигиеничней создавать вокруг убийц атмосферу молчания и забвения, совершенно исключающую всякий явный интерес к их личностям и поступкам. Насколько я знаю человека, - я знаю, что мною рекомендуется самая жестокая кара из всех возможных. Человек, о котором не говорят, - перестаёт существовать. Самая страшная тюрьма - это тюрьма под открытым небом, тюрьма, не ограждённая стенами и решётками в окнах, Фиваида без бога, без людей. А с другой стороны следовало бы помнить очень здравую мысль Эдгара По: «Говорите негодяю, что он - хороший человек, и негодяй оправдает это ваше мнение о нём». Вспоминаю кошмарные впечатления: человек, много и жестоко пострадавший «за други своя», по-русски широко добрый, по-русски исключительной душевной чистоты, показав мне глазами на некоего молодца, прошептал почти благоговейно: - Это он убил N-ского губернатора. «Он» - парень лет двадцати трёх, пяти, с лицом военного писаря; курносый, светленькие глазки, жирные уши, жёсткие, щёткой, волосы. Он стоит у окна и снисходительно смотрит вниз, на улицу, на людей, торопливо шагающих по жидкой петербургской грязи, под назойливым дождём болотной, финской осени. Он держит руки в карманах и жуёт мундштук погасшей папиросы. От него крепко и душно пахнет идиотом. У меня явилась обидная и, может быть, неумная мысль: «Этот баран чувствует себя так же удовлетворённо, как человек, совершивший нечто, признанное важным и полезным для всех людей мира сего». А один «политический деятель» рассказал мне такое: некто, исполняя приговор своей партии, убил провокатора и, кажется, даже на глазах его отца и матери. Убил и докладывает «пославшим его» о том, как он исполнил это дело. Но во время доклада у докладчика возникла необходимость посетить уборную, куда он и отправился. Через минуту один из его начальников и товарищей, старый человек, схватив со стола ненужную бумажку, подбежал к двери уборной и, постучав, сказал: - Бумажку - надо? Я принёс... Да. Возможно, что это великодушие было вызвано не чувством почтения и благодарности к убийце, а только пристрастием к гигиене или недостатком у человека уважения к себе самому. Разумеется, я - понимаю: политическая борьба, «тираномахия» и так далее. Да, да. А всё-таки: когда же люди перестанут и перестанут ли убивать друг друга, любоваться убийцами? Политические убийства становятся столь же часты, как и уголовные. Из всех убийц, встреченных мною, наиболее отвратительное впечатление оставили двое. Мне пришлось присутствовать при беседе моего патрона А.И.Ланина с одним из его подзащитных, человеком, который, напоив свою сестру, убил её ударом молотка по черепу. Это был торговец битой птицей; не помню фамилии - Лукин, Лукьянов или Лучков, но фигура его и сейчас стоит предо мною в очертаниях исключительной ясности. Он вошёл в кабинет патрона независимой походкой избалованной собаки, для которой все комнаты дома одинаково доступны, привычны и которая ничего не боится. Взглянув в угол, он поднял руку ко лбу, но, не найдя иконы, тотчас улыбнулся понимающей, снисходительной к человеческим заблуждениям улыбочкой и сунул руку за борт сюртука. Этот жест привлёк моё внимание удивительной лёгкостью, даже - хочется сказать - бесплотностью. Затем он благосклонно согнул шею, кланяясь Ланину, больному, лежавшему на диване. И во всём дальнейшем убийца поражал меня именно этой благосклонностью человека, который великодушно принёс в дар ближнему своему - помимо заработка, гонорара – нечто необыкновенно значительное и ценное. Был он небольшого роста, юношески строен, одет в длиннополый сюртук и новенькие сапоги. У него - маленькое личико странного, глиняного цвета, от висков к подбородку и на шею опускались две полоски тёмных, прямых волос; на подбородке и под ним они сгущались в плотную бороду, - казалось, что она вырезана из чёрного, морёного дуба. Нижняя челюсть коротка, подбородок вдавлен в шею, а верхняя часть лица и высокий крутой лоб так необыкновенно высунулись, что получалось фантастическое впечатление: лицо этого человека живёт далеко впереди его тела. Тёмные глаза посажены глубоко и влажны; они смотрят прямо, от них к вискам идут маленькие морщинки улыбки, застывшей в зрачках и не оживляющей деревянное лицо, с невидимым под усами ртом и туго натянутой коричневой кожей. Вот именно в этой улыбке и светилась снисходительная благосклонность человека, который пережил нечто потрясающее, чувствует себя исключительным и как бы говорит вам: «Послушайте меня, послушайте, хотя едва ли поймёте!» Он сидел пять месяцев в тюрьме, а теперь был выпущен на поруки крёстному отцу его, тюремному инспектору. Он очень удобно уселся в кресло пред диваном, положил на колени свои ручки с толстенькими пальцами; трудно было поверить, что такие, чисто вымытые, маленькие руки могли раздробить череп женщины. Склонив голову вбок, он сидел в позе насторожившейся птицы и вполголоса, мягко говорил с патроном моим, как говорил бы с подрядчиком, которому он предлагает работу по ремонту его дома. Из семи свидетелей, допрошенных следователем, пятеро рисовали убийцу человеком скупым, жёстким; регент церковного хора, его постоялец и друг, дал о нём странный отзыв: «Считаю человеком мелким и на убийство не способным». Дворник его дома показал, что за хозяином своим он «никаких пустяков не замечал». Трое свидетелей утверждали, что он и раньше пытался убить сестру - сбросил её в погреб. Потирая колени свои, торговец битой птицей увещевал Ланина: - Примите в расчёт: мне открыты ворота в богатейший дом; я, значит, вхожу туда зятем, а покойница, обязательно пьяная, конфузит меня на весь город, кричит, что я её ограбил, будто сгрёб часть её наследства, триста рублей, после родителя-папаши. Мне кажется, что это буквально точные его слова, - я слушал рассказ внимательно, и у меня неплохая память. Он говорил - «тысящ», а не «тысяч» и часто повторял слово «сумраки», - слово, должно быть, недавно пойманное им, потому что только его одно он произносил неуверенно и как-то вопросительно. - Я её уговаривал: «Палагея, не становись на тропу моей жизни». В сущности, он не говорил, а «выражался», как это вообще свойственно «мелким» людям; когда они видят, что судьбишка улыбается им, они пыжатся, теряют естественность и простоту речи, стараются говорить афористически. Архиерейский певчий, мой знакомый, напечатав рассказ в журнале, изрёк: - Вчера город слышал, как я пою, а сегодня мир узнает, как я мыслю! В день убийства торговец птицей пришёл к сестре своей: - С душой решительной, с добрым сердцем, - поверьте! «Палагея, говорю, человек должен направлять себя к благополучию, а не к безобразию. Великодушно получи триста рублей и забудь меня, бога ради!» Она даже плакала и расстроила мне душу. Чай пили с вареньем, мадеру, после чего она спьянела. Тут это и произошло, не помню как, потому что, примите в расчёт, от неё на меня всегда сумраки... Патрон мой спросил его: - А зачем вы принесли с собой молоток? Тогда, помолчав, человек этот не то - спросил, не то - напомнил: - Ежели признать молоток, так ведь обнаружится заранее обдуманное намерение... Мой патрон был человек благовоспитанный и мягкий, но после этих слов он, незнакомо для меня, взбесился, накричал на убийцу и кончил резким заявлением: - Вы не смеете рассматривать защитника как соучастника вашего преступления! Мне показалось, что убийца не обиделся, не испугался окрика, он только очень удивился и спросил: - Как-с? А когда патрон повторил свои слова более спокойно и понятно, торговец битой птицей встал и, не скрывая обиды, произнёс: - Тогда, извините, поищу другого. В такое дело надобно вступать сердцем-с... Защищал его «другой», адвокат «с сердцем». На суде кто-то из свидетелей назвал убийцу: «Оловянная душа». Ещё более противен был художник М., убивший известного артиста сцены Рощина-Инсарова. Он выстрелил Инсарову в затылок, когда артист умывался. Убийцу судили, но, кажется, он был оправдан или понёс лёгкое наказание. В начале девятисотых годов он был свободен и собирался приложить свои знания художника в области крестьянских кустарных промыслов, кажется, к гончарному делу. Кто-то привёл его ко мне. Стоя в комнате моего сына, я наблюдал, как солидно, неторопливо раздевается в прихожей какой-то брюнет, явно довольный жизнью. Стоя пред зеркалом, он сначала причесал волосы головы гладко и придал лицу выражение мечтательной задумчивости. Но это не удовлетворило его, он растрепал причёску, сдвинул брови, опустил углы губ, - получилось лицо скорбное. Здороваясь со мною, он уже имел третье лицо - лицо мальчика, который, помня, что он вчера нашалил, считает однако, что наказан свыше меры, и поэтому требует особенно усиленного внимания к себе. Он решил «послужить народу, отдать ему всю свою жизнь, весь талант». - Вы, конечно, понимаете, что личной жизни у меня не может быть, я человек с разбитым сердцем. Я безумно любил ту женщину... Его разбитое сердце помещалось в теле, хорошо упитанном и одетом в новенький костюм солидного покроя и скучного цвета. - Да, - говорил он, покорно вздыхая, - надо «сеять разумное, доброе, вечное», как заповедал нам Николай Некрасов. После Николая Некрасова он вспомнил о Фёдоре Достоевском, спросил: люблю ли я Фёдора? Нет, я Фёдора не люблю. Тогда он любезно и внушительно напомнил мне, что Фёдор Достоевский – глубокий психолог, да, но что он, М., вполне согласен с критической оценкой Н.К.Михайловского: - Это действительно «жестокий талант». Мне показалось, что этому человеку особенно приятно называть литераторов по именам: Николай, Фёдор, Лев, как будто все они - люди, служащие ему. Шекспира он назвал тоже дружески просто: Вильям. Затем он сказал, что «Преступление и наказание»: - В сущности - вредная книга; её тенденцию можно понять только так: убивать человека - грех, но чтобы внутренне почувствовать это, всё-таки необходимо убить хотя бы какую-нибудь паршивую старушку. Он так и сказал: «внутренно почувствовать», и вся эта фраза была самым остроумным и наглым из всего, сказанного им в течение полутора или двух часов. Она даже показалась мне чужой, подслушанной художником; а выговорив её, он и сам понял, что ему удалось сказать нечто необычное, надул щёки и победоносно посмотрел на меня тёмными глазами, белки которых были расписаны розоватым узором жилок. После этого им овладел лёгкий припадок гуманизма: увидав на окне в клетках чижа и коноплянку, он лирически заговорил о том, что ему всегда жалко видеть птиц в клетках. Выпив рюмку водки и закусив маринованным грибом, он вдохновенно, очень дешёвыми стёртыми словами сообщил мне о своей любви к природе. А затем пожаловался на газеты: - Всего мучительнее для меня был газетный шум. Писали так много. Вот, посмотрите! Он вынул из бокового кармана толстенькую книжку, в ней были аккуратно наклеены вырезки из газет. - Не хотите ли воспользоваться? - предложил он. - Убийство из ревности - тема для очень хорошего романа. Я сказал, что не умею писать очень хороших романов. Похлопывая книжкой по мягкой своей ладони, он, вздохнув, продолжал: - Я бы очень много рассказал вам, добавил. Интересная среда: художник, артисты, соблазнительная женщина... Руки у него были коротки сравнительно с туловищем, на руках - тупые и тоже коротенькие пальцы бездарного человека, а нижняя губа формой своей напоминала пиявку, но – красную, каких нет в природе.
Дата написания неизвестна